Сосны…
На ветру в полный рост они,
Хоть бывает им нелегко…
Ветер рвет в небе серые простыни
Убегающих облаков…

— Толька, — говорю я, — тащи уж свой суп, так и быть…

Мы поболтали о том, о сем, потом Толька съел прямо из кастрюли свой суп с моим хлебом (я разделить трапезу отказался), унес посудину, но тут же вернулся… Бедный я, бедный, мне же завтра сдавать репортаж в «Вечерку»… В руках у Тольки его мятая «поэтическая тетрадь». Толька открыл ее, но… нет сегодня стихов, кажется, не будет. Он высыпал передо мной с десяток мелких пестрых марок. Иностранных.

— Смотри. Сегодня выменял у Сереги Стакухина. Я ему серию с пароходами, а он мне эти… Только не разберу, чьи это?

— Зачем меняешься, если не знаешь?

— А мы так: «Махнем не глядя!»

— Авантюрист!

— Ага…

Я пригляделся.

— Это французские провинции и города. В том числе и те, что в Африке. Смотри…

На марке был пестрый геральдический щит с галльским петухом и старинным парусником, с лилиями, башнями и львами. А в левом углу ярко желтел на зеленом фоне мусульманский полумесяц со звездой.

— Оран? — растерянно переспросил Толька.

— Оран…

Одно слово, если оно связано с постоянной тревогой, сразу сбивает мысль. У меня на столе постелен лист «Комсомолки». Глаза сами отыскивают нужную строчку: «В Оране, в этом втором по величине городе Алжира не умолкают взрывы…»

— Ты читаешь газеты? — говорю я.

— Я слушаю радио…

— В этом Оране каждый день убивают людей, — говорю я.

— Знаю, — кивает он. — Это ОАС. Они фашисты?

Я никогда не видел Францию. Но представляю, как желтые листья каштанов (такие же, как в Севастополе, куда я ездил недавно) падают на серые булыжники мостовых и крыши старых парижских кварталов чернеют на желтом закате. Красиво… Но сейчас в Париже тоже убивают людей. Сначала убивают фашисты — бомбами. Потом полицейские — из автоматов.

Я говорю об этом Тольке. Он не верит. Он отвечает, что полиция только швыряет гранаты со слезоточивым газом.

— Убивают, — говорю я.

По вечерам эфир пересыпан тревожной морзянкой. Сквозь писк и треск помех сочится томительная мелодия гавайских гитар. А голос диктора, громкий и бесстрастный, говорит, что полицейские застрелили восемь демонстрантов. Семерых взрослых и одного мальчишку.

Я рассказываю про это Тольке. И словно вижу перед собой желтый закат, желтые листья на мостовой и на них очень красную кровь

— Его звали Даниэль…

Толька стоит у стены и все еще держит на ладони марку. На белой рубашке у него кругля чернильная капля. Мне приходит в голову нелепая мысль: а что если бы убили Тольку… Мне кажется, будто темная капля — это круглое отверстие и будто Толька медленно сгибается, опускается на пол…

Но он, конечно, не падает. Он бросает марку на стол и сует руки в карманы.

— Если бы встретить этих полицейских, — говорит он. — Я бы…

Толька не силен в политике. Он, конечно, т радио слушает не всегда, некогда ему. И я пытаюсь объяснить:

— Зло не в полиции.

Он смотрит на меня с досадой.

— Все равно. Стреляли-то они.

Он вынимает руки из карманов. У него побелели костяшки.

За стеной монотонно гудят гаммы. Это к Эльзе Абрамовне пришла ученица.

— Почему такая дурацкая музыка? — спрашивает Толька.

— Не знаю…

Я понимаю: Толькин вопрос не про старательную девчонку и не про старую добрую музыкантшу. Он совсем про другое: почему в мире столько зла? И мое «не знаю» про то же.

— Не знаю, Толька…

1962 г.

Примечание . Этот маленький рассказ никогда нигде не был напечатан. Написанный карандашом на тетрадных листках, он затерялся в моих архивах. Я лишь недавно разыскал его среди пыльных черновиков. У него не хватало нескольких последних строчек, но теперь это неважно… Толька не стал поэтом. Он служил в горно-спасательных частях, женился, назвал своего первенца в мою честь Славкой, потом уехал с семьей куда-то на юг, и следы его во время дележа бывшей великой страны затерялись… А ответа на его «почему» я не знаю и теперь, через четыре десятка лет. Ноябрь 2002 г.

Риск

Это были два маленьких речных буксировщика, два катера-близнеца. Только имена они носили разные. Один назывался длинно и скучно — «Иртышлес-3», другой коротко и романтично — «Риск».

Очень уж непохожи были эти имена. А потому мальчишки с береговых улиц по-разному относились и к самим катерам. «Риск» считался более маневренным и быстроходным, его команда более опытной. Кто-то пустил слух, что капитан «Риска» еще недавно командовал торпедным катером. А «Иртышлес» называли калошей. Не повезло и капитану «калоши», низенькому человеку в модном костюме и с черной полоской усиков на губе. Так его и прозвали — Усатик. Хорошо еще, что в те годы не знали слова «стиляга».

Солнце уже утонуло в желтой воде за старым деревянным мостом. Воздух, пропитанный запахом сырой древесины, стал неподвижен, и бело-синие вымпелы на катерах повисли вдоль мачт. Катера были пришвартованы у плотов, прямо к бревнам.

Мы сидели на плотах. Мы — это Женька Жмых, Славка Мальцев и я. Мы сидели и громко, так, чтобы слышали на «Иртышлесе», рассуждали о недостатках катера. Кроме того, Славка, морща от удовольствия веснушчатый нос, щелкал жареные семечки подсолнуха.

На палубе катера был только один человек — высокий сутуловатый с белесыми волосами и очень большим носом. Рядом с этим носом его глаза казались маленькими, как голубые горошины. Матрос сидел на низкой крыше машинного отделения и невозмутимо чинил фуражку: пришивал козырек.

Прошло минут десять. В самый разгар нашей разнузданной клеветнической кампании по поводу тихоходности «калоши» парень отложил фуражку, встал и принялся разглядывать нас. Мы замолчали. Я прикинул расстояние до берега.

— Пацаны, — сказал матрос, — угостили бы семечками.

Конечно, стоило ответить так: «Сплавай на своей калоше к рынку. Там и купишь». Но парень улыбнулся, и его некрасивое лицо стало очень добрым от большой белозубой улыбки.

И задиристый Славка поднялся с бревен. Он неловко полез в карман: в ладони семечек у него больше не осталось. Он вывернул свой карман и вытряс в руку черные поджаренные зернышки вместе с крошками хлеба и табака. Табак Славка добывал обычно из окурков и, давясь дымом, курил самодельные сигареты. Подвинув на ладони крошки и семечки, Славка смущенно покосился на нас:

— Дать, что ли?

— На катер пустишь? — спросил Женька у парня.

— Валите…

Игра стоила свеч. Конечно «Иртышлес» не «Риск», но поглядеть все же было интересно. Мы не спеша двинулись к сходням.

— Я здорово подсолнухи люблю, — простодушно сказал матрос, принимая семечки в большую ладонь.

Его звали Иваном. Он оказался подходящим парнем. Показал кубрик, машинное отделение. О себе кое-что рассказал. Отец у него под Курском погиб, как у Женьки. Мать жила в деревне, сам он второй год плавал и готовился в речное училище.

— Вам бы на «Риске» плавать, — сподхалимничал Славка. Иван добродушно сказал:

— А разницы-то… Что наш, что ихний — все равно посудина.

Тогда мы оскорбились за «Риск». Но смолчали.

Женька Жмых высказал, наконец, затаенную мысль:

— Прокатиться бы…

Этот вопрос решился с удивительной легкостью. Оказалось, что завтра «Иртышлес» пойдет к Зеленому Мысу на заправку. Иван крикнул, обращаясь к рулевой рубке:

— Сан-Митрич! Прокатим пацанов?!

Открылась дверца, и показалась голова Усатика.

— Можно… Только вон тому рыжему я на одном месте сначала изображу черепаху. Ту, которую он у нас на корме рисовал.

Славка, очень гордившийся этим подвигом, сейчас нахально отперся.